Изображение
31 июля 2012 года исключен из Регистровой книги судов и готовится к утилизации атомный ледокол «Арктика».
Стоимость проекта уничтожения "Арктики" оценивается почти в два миллиарда рублей.
Мы выступаем с немыслимой для любого бюрократа идеей:
потратить эти деньги не на распиливание «Арктики», а на её сохранение в качестве музея.

Мы собираем подписи тех, кто знает «Арктику» и гордится ею.
Мы собираем голоса тех, кто не знает «Арктику», но хочет на ней побывать.
Мы собираем Ваши голоса:
http://arktika.polarpost.ru

Изображение Livejournal
Изображение Twitter
Изображение Facebook
Изображение группа "В контакте"
Изображение "Одноклассники"

Хват Л. Три путешествия к Берингову проливу

 Ч_1 - 0000.jpg
 Ч_1 - 0001.jpg
Л. Хват
Три путешествия к Берингову проливу
ЗАПИСКИ ЖУРНАЛИСТА
Издательство Главсевморпути Ленинград • 1949 • Москва


Путешествие первое.pdf
(3.24 МБ) Скачиваний: 1749

Хват Л. Три путешествия к Берингову проливу

XVII

Двадцать первого мая в бухте Провидения начался «разъезд». С первыми утренними лучами ушел «Красин». Густо дымя, могучий ледокол, напоминающий боевой корабль, взял курс на Берингов пролив, к мысу Дежнева. Оттуда «Красин» должен был пойти к берегам Аляски, в Ном, и принять Маврикия Слепнева с его самолетом. Следом за «Красиным» к Уэллену отправился «Сталинград».
Моряки «Смоленска» тоже готовятся к отплытию. На борт парохода поднимают самолеты. Пилоты наблюдают, как мощные краны подхватывают со льда их машины.
Солнце вышло из-за гор, окрасив береговые склоны в мягкие оранжево-розовые тона. Капитан «Смоленска» вызвал на мостик боцмана и отдал короткое приказание. Боцман мигом слетел на палубу, и сразу же быстро, без суеты, моряки стали выбирать ледовый якорь и поднимать трапы.
Звякнул машинный телеграф. Круша подтаявший береговой припай, «Смоленск» развернулся в широком коридоре, оставленном «Красиным». Впереди открылся Тихий океан.
Прощай, Берингов пролив!
Проходя по палубе, я услышал постукивание ключа: начала работать пароходная радиостанция. Но — увы! —еще утром журналистов предупредили: ввиду большого скопления телеграмм для корреспондентов установлен строгий «паек» — не белее полутораста слов в сутки. Что расскажешь на половине странички! Придется крупные материалы отложить до Петропавловска. Полярники шутят: «Заготовляйте корреспонденции в засол».
«Правда» представлена на «Смоленске» двумя спецкорами: кроме меня, энергично сотрудничает в газете Иван Александрович Копусов, заместитель начальника челюскинской экспедиции. С первых дней пребывания на Чукотке он знакомит читателей с событиями в Арктике. Иван Александрович — один из самых уважаемых людей в коллективе полярников, товарищи трогательно относятся к нему. «У Вани больные легкие, и его не следует перегружать», — тактично намекнул мне Бабушкин. Примерно то же я выслушал от Петра Петровича Ширшова.
Когда я впервые заглянул в маленькую каюту Копусова, он сидел, закутанный в пушистый плед, и внимательно просматривал мартовские номера «Правды», привезенные нами из Петропавловска. Отложив газеты, Копусов приветливо пригласил меня сесть.
— Вам не трудно будет воздержаться от курения? Врачи, видите ли, протестуют, — извиняющимся тоном сказал он и тяжело закашлялся; на бледножелтом лице выступили красные пятна. Из соседней каюты выглянул врач. Он строго посмотрел на меня, потом перевел взгляд на Копусова:
— Ничего тебе не требуется, Ваня?.. Микстуру пьешь?
— Да, да, спасибо, все у меня есть... Вот уж не во-время болезнь обострилась!..
— Болезнь никогда не бывает ко времени, — заметил врач.
Воспользовавшись случаем, я спросил доктора о заболеваниях в лагере.
— Серьезных заболеваний было только два, — ответил он. — У Шмидта грипп сразу принял тяжелую форму и вызвал осложнения. Потом гриппом захворал Николай Николаевич Комов, метеоролог, — он часто навещал Отто Юльевича... Один из наших товарищей стал жертвой своего легкомыслия: объелся медвежатиной. Польстился на сырую почку, да еще запил молоком от убитой медведицы! Ну и проболел больше двух месяцев.
— В лагере, мне кажется, организм людей лучше сопротивлялся болезням, — заметил Копусов. — А вот на берегу многие расклеились, поддались. Человек десять грипповали уже на Чукотке.
— Живя на льдине, мы меньше всего занимались собой, — задумчиво продолжал Копусов. — Только теперь сказывается все пережитое. Там я не ощущал всей серьезности положения. Почему-то мало думалось об этом.
Иван Александрович отдернул занавеску иллюминатора, и солнечные зайчики весело заплясали по стенам каюты. «Смоленск» шел двенадцатимильным ходом, вспенивая воды Берингова моря. Позади таяли берега острова Лаврентия.
— Вот и кончились льды. Скоро ли придется их снова увидеть? — словно размышляя вслух, сказал Копусов. — Вот иметь бы дар описать наших товарищей! Простые, смелые и преданные сердца, — с таким коллективом никакой враг не страшен! Знаете, Лев Борисович, у нас ведь, действительно, не было паники. И страха, этакого противного, мелкого страха за свою жизнь, тоже не было...
Он взволнованно вспоминал товарищей, проявивших в грудные минуты мужество и организованность. И ни слова о себе, о том трудном, что выпало на его долю.
Копусов не был новичком в Арктике. Полтора года назад он прошел Северным морским путем на «Сибирякове». Уже тогда обнаружились его организаторские способности. На посту заместителя начальника челюскинской экспедиции этот мягкий и застенчивый человек показал удивительную энергию и настойчивость.
Боясь утомить больного, я коротко изложил Копусову «корреспондентский план»: до Петропавловска нам надо собрать у челюскинцев возможно больше статей, рассказов, воспоминаний, чтобы передать все эти материалы через камчатскую радиостанцию в редакцию.
Копусов оживился:
— Наметим сразу же темы и авторов, часть дела я возьму на себя.
Спустя полчаса у нас был готов длинный список будущих статей: «В ледовом плену» — капитан Воронин, «В ожидании катастрофы» — физик Факидов, «Агония корабля» — Копусов, «Последняя вахта», «Нити связи протянуты», «Поселок в Чукотском море», «С киноаппаратом в Арктике»...
— Сколько набралось? — спросил Копусов.
— Двадцать восемь. Только бы написали!
— Не сомневайтесь. Какой срок?
— Дней пять, не больше. До прибытия в Петропавловск надо еще переписать эти статьи телеграфным языком со всеми тчк, зпт, квч и без предлогов...
Иван Александрович сдержал обещание: спустя неделю мы располагали тридцатью двумя статьями и очерками челюскинцев, множеством фотографий и рисунков. Одни выдержки из дневника штурмана Михаила Гавриловича Маркова составили восемьдесят шесть листочков — около девяти тысяч слов. Никто из названных Копусовым авторов не отказался написать, как умеет, для «Правды».
Давая очередной «литературный заказ», Иван Александрович приглашал автора к себе:
— Вот что, дружище: карандаш и бумага у тебя найдутся? Хорошо! Садись в уголке и пиши для «Правды». Тема твоя...
— Да не умею я! — клялся машинист, кочегар или матрос. — Сроду не приходилось!..
— Вот и я, представь себе, боялся, что ничего не выйдет, а попробовал и получилось... Ты помнишь, как четырнадцатого февраля с утра мы вытаскивали вещи из полыньи?
— А как же! С вельботом еще намучились...
— Вот-вот... Ты все это, дружище, и опиши, будто своей семье сообщаешь. Насчет слога не опасайся — в редакции исправят. Все ясно?
— Неловко как-то...
— Честное слово, осилишь! Чего доброго, еще иного журналиста за пояс заткнешь. Но только не тяни: даю тебе три дня...
Это Иван Александрович был повинен в том, что обыкновенный карандаш стал самым дефицитным предметом на «Смоленске»; в дело шел любой огрызок...
Копусов и сам пристрастился к корреспондентской деятельности. Каждый вечер после ужина мы совместно писали очередную радиограмму, предельно используя свой голодный радиопаек. Временами состояние Копусова улучшалось, и тогда он с увлечением говорил о будущих полярных экспедициях. Но врач не разделял его энтузиазма: у Копусова развивался туберкулезный процесс; болезнь, подтачивавшая его организм уже несколько лет, в ледовом лагере обострилась. {1}
За три дня плавания мы спустились почти на тысячу миль к югу. Солнце грело щедро, по-летнему, и гуляющие на верхней палубе искали укрытия в тени. Давно ли они мечтали о солнечных днях!
С восхода до заката на судне слышался треск киносъемочных аппаратов. Четыре человека безустали вертели ручки и запускали «кинамки», стремясь запечатлеть на пленке все, что им казалось достойным внимания. Операторы порой бахвалились:
— Я заснял Молокова, танцующего «русскую». Здорово?

{1} Последний раз я видел Ивана Александровича накануне Отечественной войны. Он осунулся, заметно постарел, но не жаловался на болезнь. Потом началась война, и я потерял его из виду. Однажды, в холодный и пасмурный день на Пушкинской площади в Москве, мне встретилась похоронная процессия. За гробом шло много людей, играл военный оркестр. Я обратился с вопросом к молодому военному метеорологу, лицо которого мне показалось знакомым. Он сказал, что хоронят Ивана Александровича Копусова, полярника-большевика.

— A у меня Ляпидевский с Кариной на руках!
— Сентиментальность! Вот капитан Воронин со штурманом Марковым у карты Северного морского пути — это кадры!..
Главной темой бесед был Петропавловск. Даже команда парохода, лишь несколько недель назад оставившая камчатский порт, радовалась предстоящему посещению города. Что же говорить о полярниках, которые почти десять месяцев как покинули Мурманск — последний город Большой Земли на их ледовом пути... Одни предвкушали удовольствие пройтись по улицам Петропавловска и смешаться с толпой. Другие грезили о «настоящей» парикмахерской. Женщины за время стоянки намеревались обновить свои туалеты. Иные втихомолку, чтобы не обидеть судовых коков, уговаривались сходить в ресторан. Многие ждали встречи с друзьями по прежним походам. Массовое нашествие готовилось на книжные магазины и библиотеки-читальни Петропавловска.
Рация «Смоленска» тем временем захлебывалась в потоке поздравительных телеграмм. Москвичи, киевляне, ленинградцы, иркутяне, харьковчане, алма-атинцы, севастопольцы, жители безвестных поселков и деревень приветствовали победителей Арктики.
Как-то перед Петропавловском я разговорился с Молоковым. В среде полярников он прослыл «молчаливым», но Василий Сергеевич с этим не был согласен: «Такая молва пошла обо мне с той поры, как мы целые дни летали между Ванкаремом и лагерем. В такое время не до разговоров! Тут уж не я один, а и все летчики поневоле были молчаливыми... » Неожиданно Молоков заговорил о массовом стремлении советских людей к отважным подвигам и самоотвержению.
— Мы — люди русские, но внутренняя, так сказать, пружина у нас уже не та, что прежде. Конечно, смельчаки никогда не переводились на Руси. Но для миллионов таких, как я» жизнь была мачехой. А родная моя мать с темна до темна работала, сгибаясь в три погибели, чтобы детям и самой не умереть от голода. Вот и я с девяти лет гнул спину, зарабатывая на хлеб, до самой революции оставался неграмотным. Ну, а тут у простых людей спина распрямилась!
Молоков говорил быстро, возбужденно, взмахивая ладонью» словно подрубая ствол дерева. Я не думал, что он может обнаружить такую страстность и с тех пор не называл его «молчаливым». Этот эпитет, пожалуй, скорее подходил Сигизмунду Александровичу Леваневскому.
На борту «Смоленска» Леваневский держался особняком; в кают-компании он появлялся лишь за обедом, да и то в последней смене. В часы заката его можно было видеть в одиночестве на корме. Скрестив руки и прислонившись спиной к самолетному ящику, он долго смотрел, как темнеют краски океана, и провожал взглядом белые гребешки вспененных вод. О чем думал этот тридцатилетний человек со сжатыми тонкими губами? Я не решался нарушить его сосредоточенное внимание, но однажды, когда Леваневский, поеживаясь от холода, возвращался в каюту, я остановил его:
— Сигизмунд Александрович, мне необходимо побеседовать с вами для газеты. Назначьте время...
— О чем? — прервал он.
— О ваших полетах на Севере.
— По-моему, это ни к чему, — твердо сказал летчик. — Если же вас интересует последний полет...
— Конечно!
— ... то я предпочитаю сам о нем написать, — неожиданно закончил он. — Завтра в этот час сможете получить. А интервью я, знаете, не признаю: бол-гов-ня!
Он был точен. Его аккуратные строки с тонко очерченными буквами заполнили две страницы. Статья была написана в стиле строгого отчета, но в последней части летчик, очевидно, отдался настроению и ярко передал свои ощущения при аварии в Колючинской губе:
«Чувствую — машина проваливается... Успеваю накрутить до отказа стабилизатор. Выключаю контакт. И сразу слышу скрипящий звук: фюзеляж коснулся льда. Самолет бежит... В глазах потемнело... Очнулся, смотрю — Ушаков тормошит меня за плечо: «Ты жив, жив?.. » Вытащил меня из кабины. Вижу: по тужурке стекает кровь; коснулся лица — руки в крови. Ушаков достал бутылочку с иодом, вылил на рассеченное место, разорвал белье и забинтовал мне голову... »
Около полуночи, сидя на койке в сумрачном твиндеке, я услышал, как кто-то негромко называет мою фамилию, и разглядел фигуру Леваневского.
— Вы ко мне, Сигизмунд Александрович?
— Не спите? — спросил он дружелюбным тоном, в котором проскальзывало некоторое смущение. — Еще не отправили в редакцию мою статью?
— Нет, передам из Петропавловска.
— Мне надо добавить несколько слов, у вас есть карандаш?
Он встал под фонарем и, приложив листок к стене, приписал несколько слов.
— Разберете?
Поднеся листок к свету, я прочел; «Тяжкое было падение, но еще тяжелее пробуждение. Побежденным себя не считаю».
Присев на край койки, Леваневский обвел нашу каюту критическим взглядом:
— Ваш твиндек производит довольно гнусное впечатление. Впрочем, сюда приходят только ночевать. Вы-то, по-моему, целый день проводите в кают-компании или у Копусова?..
Кстати, раскройте мне секрет общительности корреспондентов: каким образом они так быстро устанавливают короткие отношения?
— Компанейские ребята! — заметил из темноты мой сосед Саша Святогоров.
— У вас, видимо, веселое общество?
— Приходите к нам почаще, Сигизмунд Александрович, — пригласил Святогоров. — Днем у нас светло и даже уютно. Отдыхайте сколько угодно!..
На лицо Леваневского легла тень, он поднялся.
— Прощайте! Проводите меня до выхода, там якорные цепи свалены, не пробраться, — с раздражением проговорил он. У порога летчик остановился и продолжал уже мягче: — Когда будете посылать мою статью, предупредите редакцию, что я прошу не сокращать последнюю часть. Для меня это важно.
Мы вышли на палубу и остановились у дверей в кают-компанию.
— Зайдемте, Сигизмунд Александрович?
— Не охотник я до галдежа!
В кают-компании Ляпидевский и его штурман Лев Петров забивали кости против обычных своих партнеров — Доронина и Галышева. За столом в углу сидел Водопьянов, а над ним, лукаво улыбаясь, склонился Кренкель:
— У тебя, Михаил Васильевич, я вижу — самый сенокос? Каковы же травы?
— Ладно, будет тебе смеяться, — буркнул Водопьянов, продолжая писать.
— Какой тут смех! Дело нешуточное: из Москвы отправился летчик Водопьянов, а возвращается новое светило литературы. Когда же ты одаришь человечество своим гениальным творением?..
Михаил Сергеевич Бабушкин собрал вокруг себя большое общество. Всюду, где появлялся этот милый человек, он вносил жизнерадостную струю, и редко кому доводилось видеть его не в духе. До того, как стать знаменитым полярным пилотом, Бабушкин прошел большую школу жизни: работал мальчиком на посылках, учеником у жестянщика, киномехаником, монтером. Он был в числе первых пяти русских солдат, ставших летчиками. Десять лет назад Михаил Сергеевич впервые применил самолет на разведке морского зверя в Белом море; его успешный опыт получил впоследствии широкое распространение и на Каспии. В тысяча девятьсот двадцать восьмом году Бабушкин прославился полетами на поиски итальянских дирижаблистов; он первым в мире доказал практическую возможность нормального взлета и посадки на дрейфующие льды, проделав это за короткое время пятнадцать раз... Каждую весну Михаил Сергеевич прилетал в горло Белого моря, на остров Моржовец.
Поднимаясь в воздух на маленькой «амфибии», он отыскивал лежбища гренландского тюленя и сообщал о них зверобойным судам. В экспедициях «Сибирякова» и «Челюскина» Бабушкин вел ближнюю воздушную разведку льдов. Отзывчивый, деликатный и доброжелательный, он снискал общую симпатию. О Бабушкине говорили: «Ему сорок лет, но его сердца и энергии достало бы на двух двадцатилетних!.. »
Я вышел на палубу и между громоздкими ящиками стал протискиваться к люку твиндека. Теплый южный ветер развел крутую зыбь; нос «Смоленска» захлестывали волны. В бархатно-темной чаше неба вспыхивали и падали звезды, чертя сверкающий след почти до самого горизонта. Еще одна ночь — и мы на Камчатке! Кажется, что самый долгий путь — до Петропавловска, а там уже недалеко и до Москвы...
Я завернул в радиорубку и набросал две телеграммы. Командованию камчатских пограничников я сообщал, что везу более тридцати статей челюскинцев для «Правды» и прошу при благоприятной погоде выслать навстречу «амфибию»; если же посадка самолета на море невозможна, — направить моторный катер к входу в ковш. Другую телеграмму я отправил камчатским радистам.
Утром прибыл ответ радистов: связь с Хабаровском поддерживается несколькими аппаратами. «Обеспечим быструю передачу пятидесяти тысяч слов». Стало неловко: пока еще я успел «перевести на язык телеграфа» едва ли четвертую часть этого количества.
Погода обманула мои надежды: океан не утихал, и на самолет нечего было рассчитывать. «Смоленск» входил в ковш. Я сбегал в твиндек за драгоценным пакетом с дневниками и статьями челюскинцев.
Над Петропавловском — ночной фейерверк, пачками взлетают зеленые, красные, белые, оранжевые ракеты. «Смоленск» замедляет ход и в сотне метров от обрывистого берега становится на якорь. Город скрыт за скалой, в двух-трех милях. С огорчением узнаю, что в порт мы войдем лишь завтра утром.
Пришлют ли за мной катер? Одиннадцатый час, палуба опустела. Уже теряя надежду, я все еще вглядываюсь во мрак. Очертания утесов принимают странные формы, всплески моря напоминают шум мотора... Еще четверть часа, и ждать больше нечего! Проходит двадцать минут. И еще пятнадцать... С горьким чувством поплелся я в твиндек...
— Эй, на «Смоленске»! — слышится глухой голос за бортом.
Не веря ушам, подбегаю:
— Катер? От пограничников?
— А вы кто? — повторяет тот же голос.
— Корреспондент газеты «Правда».
— За вами и приехали!
Стучусь в каюту Копусова. Он выходит вместе с механиком Колесниченко.
Легкий веревочный трап перекинут за борт. Пограничники на катере держат его нижний конец. Засунув глубже под тужурку пакет с материалами, перелезаю через борт. Нащупываю ногами перекладину. Внизу — вода, трап раскачивается, деревянные перекладины скользят... Неприятный спуск!.. Сильные руки подхватывают меня. «Здравствуйте, товарищ корреспондент! » Катер покачивается на волнах. Теперь спускается Копусов. Через минуту с нами и Толя Колесниченко.
Через полчаса мы — на Петропавловской радиостанции. Аппаратная ярко освещена. Связисты разочарованы: «У вас только двенадцать тысяч слов? А мы готовились! Утром добавите? Добро!.. » Первой уходит наша с Копусовым радиограмма о прибытии «Смоленска»; за ней — восемьдесят шесть листочков дневника Маркова. До утра надо продиктовать машинисткам минимум пять-шесть статей челюскинцев... В Москве сейчас три часа дня; можно надеяться, что в завтрашнем номере «Правды» появится начало марковского дневника.
Утро. Над сопками пролетает эскадрилья самолетов. Они кружат над бухтой и празднично украшенными улицами. Навстречу «Смоленску» выходит флотилия судов, пестро расцвеченных флагами. Все население Петропавловска вышло на берег. Мне вручают радиограмму из редакции: корреспонденции получены; начали печатать дневник; Копусову — особая благодарность главного редактора за активную работу для «Правды». Спустя два часа — новая радиограмма: по поручению редакции из Хабаровска вылетит в Петропавловск через Охотское море двухмоторный гидроплан «С-55»; надо подготовить все материалы и вручить их командиру «летающей лодки».
Днем, когда в городском театре шло торжественное заседание, в порту пришвартовался «Красин». В фойе театра молодцеватой походкой вошел моложавый человек в фуражке морского летчика и светлокоричневой кожаной куртке с металлической застежкой «молния». Поровнявшись со мной, он вежливо козырнул и, поглаживая коротко подстриженные усики, приглушенным баском спросил:
— Вы москвич? Не знаете ли, Виктор Львович Галышев здесь?
— Он в президиуме, на сцене.
Не трудно было догадаться, что передо мной — Маврикий Трофимович Слепнев.
— Выступления не окончились? Отлично, и я успею! Впечатлений масса... Вы фотограф, кинооператор, корреспондент? Простите, как ваша фамилия?.. А, слыхал! Значит, плывем вместе? Ну, я пошел... Как это у Пушкина? «Он возвратился и попал, как Чацкий, с корабля на бал».
Словоохотливый летчик направился в зал, откуда послышались аплодисменты.
В фойе влетел, запыхавшись, Миша Розенфельд:
— Опять встретились! Третий раз в этом месяце...
— Ты откуда?
— Были с Изаковым на радиостанции. Сюда идет «Сучан», везет почту из Владивостока. Завтра будем читать свежие московские газеты.
— С опозданием на три недели.
— Это что! В Уэллене рассказывали о местном учителе. Он, будто, привез из Хабаровска комплект газет за целый год и ежедневно прочитывает очередной номер. Непонятно? Ну, скажем, сегодня учитель читал газету за двадцать девятое мая... прошлого года. Новых-то нет!
Миша сыпал новостями, перескакивая с темы на тему. Он красноречиво описал поход «Красина» на Аляску. Несколькими штрихами охарактеризовал Слепнева. Мимоходом вспомнил об индейце по имени Эли, с которым познакомился в Номе, и о старике-греке со странной фамилией Грамматика, просившемся на ледокол, чтобы «за любую плату» его доставили в Европу...
Появился Борис Романович Изаков.
— Завтра лечу в Москву, — заявил он скучающим и словно недовольным тоном.
— Каким способом, с кем? — дрогнувшим голосом воскликнул Миша.
— Самолетом, самолетом, — как бы поучая, дважды повторил Борис Романович. — Переходя с одной машины на другую, рассчитываю добраться до Москвы за пять дней.
— Допустим... А отсюда до Хабаровска как? — ревниво допрашивал Миша.
— На летающей лодке, на гидросамолете, — подчеркнутолюбезно ответил Изаков.
— Счастливец! Перелет Камчатка — Москва! Вам будет о чем написать, Борис Романович!..

Пред.След.