Изображение
31 июля 2012 года исключен из Регистровой книги судов и готовится к утилизации атомный ледокол «Арктика».
Стоимость проекта уничтожения "Арктики" оценивается почти в два миллиарда рублей.
Мы выступаем с немыслимой для любого бюрократа идеей:
потратить эти деньги не на распиливание «Арктики», а на её сохранение в качестве музея.

Мы собираем подписи тех, кто знает «Арктику» и гордится ею.
Мы собираем голоса тех, кто не знает «Арктику», но хочет на ней побывать.
Мы собираем Ваши голоса:
http://arktika.polarpost.ru

Изображение Livejournal
Изображение Twitter
Изображение Facebook
Изображение группа "В контакте"
Изображение "Одноклассники"

Эрвайс В. Г. Геологи Чукотки

 обложка.jpg
Эрвайс В. Г.
Геологи Чукотки / Худож. Штраус С. П., Бойчин Б. Р.— Магадан: Кн. изд-во, 1988.—269 с: ил. ISBN 5—7581—0024—2

Книга рассказывает о геологах — исследователях и разведчиках недр Чукотки. Первопроходцы 30-х годов, поисковики военных и послевоенных лет, геологи наших дней, специалисты новой формации представлены в очерках, рассказах, повестях, основанных на документальном материале.
Книга адресуется широкому кругу читателей и особенно молодежи, решающей «сделать бы жизнь с кого...»


СОДЕРЖАНИЕ


Повесть о странном Дитмаре

4

— Да уж как хотите, но я не позволю бездельничать!..
— Не ваше дело! На свое живу! Ваше дело — объегоривать чукчей!
— Ах ты мразь! Убирайся отсюда со вшивой шубой своей...
— Не моя шуба, ваша, американская! Небось, и с них медок собираете? Мы вам мешаем делать гешефты?
В тот момент, когда дед Савелий входил в жилуху, перепалка между Беспаловым и Бурматовым бушевала вовсю, старик прямо от порога бросился к заведующему, успел перехватить его вскинутый кулак.
Беспалов сидел у стола, кутался в шубу, зарывал нос в густой мех приподнятого воротника. Бледный, он следил острыми глазами за каждым движением Бурматова. Старик заметил, как выскользнула рука геодезиста из прорезного кармана шубы. «В кармане оружие!» — дед Савелий легонько оттолкнул взбешенного Бурматова. Большой, в тулупе громоздкий, старик увалисто шагнул к геодезисту, присел к столу через угол от него, сложив на старую клеенку тяжеленные кисти рук.
— Погодьте, люди добрые! Об чем спор?
Дед Савелий все понимал. Бурматов пришел смертельно усталым, его изводил сухой кашель, и все эти дни дед Савелий отпаивал его настоями сбереженной сухой малины. После пурги чукчи должны были заехать за Бурматовым — так договорились. Но вот пурга кончилась, неделя истекала, а их все не было. Бурматов болезненно переносил свое вынужденное безделье, а уж сиднем сидящий Беспалов, вечно укутанный в дурацкую эту шубу, раздражал его безмерно. Но и «спокойный» Беспалов накален, взвинчен, загнан в угол. Взрыв назревал давно. Неловкое движение, поспешность — и может кончиться стрельбой: у Беспалова наган.
— Оставьте меня в покое, Савелий Васильевич! И своего бешеного зава успокойте, иначе я сам успокою его! Вашего куска я не ем. А если вынужден жить с вами под одной крышей, то не вам судить. И крыша — она не ваша, а государственная. На том и точку поставим.
[48]
— Запятую, запятую поставим, Беспалов! А за ней последует неписаный закон северов: если в жилухе свара, то каждый свое выставлять не должон, а рассудить сообща нужно... Послушай меня, Беспалов, я две твоих жизни прожил. Выложь на стол наган. Негоже оружие в кармане таскать — не анархист-махновец — красный командир!
Беспалов смотрел старику в глаза и видел себя, взъерошенного и бледного, в зеркальцах его зрачков. И еще он увидел грусть и жалость в глазах деда Савелия.
Бурматов стоял, прислонившись к дальней стене, он будто бы не слышал их разговора.
— Выложь наган, Беспалов. И сам-то разрядись, взвелся до звона. У тебя партийный билет на груди, и дитя твое вот-вот загугукает. Опомнись, выложь наган — не за себя ратую, за тебя самого. Понимаешь?
Беспалов, продолжая глядеть старику в глаза, достал из кармана вороненый, смазанный и ухоженный наган, заглянул в ствол, большим пальцем умело повернул барабан. Из каждого гнезда мерцали в желтом свете лампы золотистые округлые головки пуль — семь возможных смертей. Наган без стука лег на клеенку.
— А теперь вот я тебе что скажу, Беспалов. Случайный ты человек — и среди нас, и в большевиках тоже. Хотя Бурматов гражданской не знает и большевик он молодой, но должность свою справляет с честью. Я — старик, по должности сторож, но и я день-деньской руки и спину натруждаю — и без подсказки. Небось, не слепой, сам видишь. Один ты живешь не по совести — дров не нащепаешь, леду не натопишь. А молодой, сильный и пар-тейный. Очень меня обижает твоя партейность, Беспалов! Очень! В гражданскую мне довелось кровь пролить и за белых — да, было такое — и за красных. И по обе стороны научала меня жизнь уважать большевиков. Бил нас Семен Михайлович, и большевики порубали меня, прострелили — и выбили дурь. Убедили словами, но больше силой своей веры в ленинское дело. Доктор лазаретный, буденовец и большевик, меня выходил. За ним комиссар Коньков Николай Егорыч мне поверил, а через него и сам Семен Михайлович оказал честь — руку пожал и разрешил конноармейцем. стать. А я ведь и тогда не молодым был, эскадронцы папашей звали. Только большевиков с тех пор я уважаю — и в том расписался кровью. А ты — случайный в партии. У меня нет тебе веры, у Дитмара — тоже и у Бурматова. Семенов Жорик, он — что? Он себе место нашел, работает, дело делает, а в остальном не я ему судья. Но от меня, от Бурматова и от Дитмара такой тебе приговор: уходи от нас. Случится оказия — и уходи. Нас освободишь, себя упасешь и время будет подумать, как дальше жить.
Старик говорил негромко, с паузами, как бы давая время вслу-
[49]
шаться в его слова. И взгляд его не давил Беспалова — жалел.
Беспалов погрузился в себя, как в водную глубь, куда не доходят звуки и свет видится размытым пятном...
Сын глухого церковного пономаря, старший из оравы в восемь душ, он, грамотный мальчишка, обладавший изощренной каллиграфией, был взят комбедом волостного села в писаря. Однорукий военком переманил серьезного, аккуратного писаря к себе в комиссариат. Не раз стоял он, малограмотный, за спиной Саши я только причмокивал от удовольствия и зависти, видя, как рождается из-под пера «рондо» замысловатая строчка, в которой каждая буковка выписывалась волосяными тонкими линиями и с плавными нажимами, как таинственная арабская вязь червления на эфесе его замечательной сабли-гюрды, рожденной в горской кузнице Дагестана. Военком гордился писарем, высоко ценил его. А когда привез из губернского Тамбова старенький «ундервуд» и Саша Беспалов за несколько дней научился на нем работать — двумя пальцами, но с каждым днем все уверенней и быстрей — военком Селезнев продиктовал ему приказ, в котором, в частности, отмечалось: «...наградить писаря А. Беспалова кожанкой и правом ношения личного оружия системы «наган» номер 109667...» Беспалову выдали из волостного цейхгауза черную куртку-кожанку и наган в черной же, флотского образца, кобуре на длинных шлейках. Тогда Сашенька и домой перестал ходить, ночевать оставался на походной раскладушке у своего рабочего места. С одной стороны, как бы и не очень удобно, а с другой? За полночь засвиристит деревянный ящик военкоматовского телефона — и сразу же: «Вас слушает делопроизводитель Беспалов!» Военком и более того умилился. Ему и в голову не пришло, что Сашенька тем самым выбрался на самостоятельное житье из отцовской развалюхи, от больного и глухого старика, переставшего быть пономарем — по ком звонить колоколам-то? От матери, обезручевшей с оравой... Но не только сам ушел Сашенька, он и паек свой унес, и жалованье — хоть какое, но было оно в семье подспорьем... И как было такого — в кожанке, с наганом, да с рекомендацией большевика-военкома — не принять в ряды КИМа? А еще через год Сашенька, опустив долу по-девичьи густые ресницы, попросил военкома отпустить его, допризывника, в ряды Красной Армии: пришла разнарядка из округа на курсы младших командиров артиллерии, просили грамотных. С большим нежеланием, перекатывая желваки на тощих скулах, отпустил его военком.
На курсах в учебных классах и на строевом плацу Сашенька стал отличником боевой и политической подготовки, активистом ликбеза, секретарем ячейки комсомола. А уж на летних лагерных сборах, на стрельбах! Какую сложность для него, начитанного и усидчивого, могли представить буссоль, стереотруба, дальномер?
[50]
Не много вокруг было грамотеев, и Беспалов выделился. Направили на командные курсы, туда Александр Беспалов, отличник и старший сержант, отбыл уже кандидатом в члены ВКП(б)... Позже, когда командовал горноартиллерийской батареей, в полк, приехал с лекциями известный ученый-астроном Краснопольский. Лейтенант Беспалов задавал толковые вопросы. Ученый заинтересовался молодым красным командиром, побеседовал с ним и предложил: «Если вздумаете учиться всерьез нашей науке — вот вам рекомендация к ленинградским товарищам! Советую воспользоваться незамедлительно. Нам нужны свои ученые, рабоче-крестьянские, а командиром-артиллеристом вы все равно останетесь, ведь и я артиллерист, только в запасе...» и дал письмо на страничке своего блокнота, с печатным личным грифом. Разговор происходил в присутствии командира полка, начальника политотдела дивизии. Отцы-командиры гордились Беспаловым, его рапорт с сопровождающими аттестациями дивизионного начальства в тог же день был направлен в округ. Так и пошло. Церковно-крестьянская ухватистость, усидчивость и осмотрительность, аккуратность и выправка! И никто не знал о страшном пугалке, являвшемся курсанту, краскому, студенту и астроному-геодезисту Беспалову в нередких, особенно по осени, тревожных снах. Он видел родовую свою развалюху, и будто его, сегодняшнего, подводят к ней люди с неясными лицами, и вталкивают в низкую перекошенную дверь, и швыряют на щелястый нечистый пол в ноги родителям. Он барахтается, становясь маленьким, с визгом накидываются на него кучей малой братишки и сестренки и, как бы лаская, щиплют и царапают его крепенькими ноготками. И голос слышал, все покрывающий: «Тут твое место, отсюда начинай новый исход — если сможешь-ешь-ешь!..» — и он просыпался в холодном липком поту... Снился Беспалову этот сон и прошлой ночью. Он просыпался,. выходил на мороз, стыл на обледенелом крыльце, укладывался, засыпал, и вновь его вели, вталкивали, щипали и царапали...
— ...слышь, Беспалов? Кобура к револьверу есть? Ну, суй в кобуру, нечего в кармане семерку смертей таскать! — и дед Савелий подвинул к нему наган.
Через три дня в лагуне, в двух километрах от жилухи, сел самолет. Прилетел Коньков, осанистый крепыш, квадратный от меховой одежды. В тот же день Коньков улетел и увез Беспалова. Перед самым отлетом геодезист сбросил енотовую шубу, выбрился до синевы, оделся по форме. Таким его давно не видели. И тогда все заметили, как Беспалов худ. Китель висел на нем...

Дитмар давно потерял счет дням. Часы остановились, забыл в беспамятстве завести. Но привычка поглядывать на запястье осталась, хоть и снял он с руки потерявший ценность прибор.
[51]
Он не мог подсчитать, сколько времени находится в этой яранге. Не мог вспомнить, как попал к этим людям. В паузах между приступами горячки он видел лица, склонившиеся к нему, ощущал благодатную прохладу подкисленного питья, отвратительный запах какой-то пищи, помнил настойчивость кормящих рук, по многу раз отправлявших ему в рот зловонные куски,— и он глотал их, пересилив тошноту, потому что понимал, пусть и бессознательно, что в этих кусках — жизнь, сила, здоровье, возможность выкарабкаться из горячечного мрака и бреда. Дитмар все реже впадал в забытье, теперь он спал и его не будил рвущий грудь кашель. Спал он много, а когда просыпался, открывал глаза, то над ним склонялось чье-то лицо — не одно и то же — но все не похожие на Ичаэргина. Он помнил — Ичаэргин был с ним по пути в ярангу, вероятно, он и притащил его сюда, и потом, в горячке и бреду, он все видел над собой его улыбающееся лицо и голос его слышал. Но кончился жар и бред — и не стало Ичаэргина. Дитмар произносил известные ему чукотские слова, называл имя Ичаэргина, но его не слушали, с ним не разговаривали, его не замечали, как будто его и не было в яранге. У них был свой отсчет времени, по своим «часам» они его поили и кормили, меняли под ним шкуры и подсовывали мягкую кожаную «утку». Его терпели, позволяли согреваться теплом их очага, над ним соорудили отдельный полог. Когда Дитмар окончательно пришел в себя, в его полог выделили жирник. По отросшей бороде он попытался определить время: от последнего бритья прошло больше двух недель. В распахах кожаных «дверей» чоттагина Дитмар видел темноту ночного времени и сырую серость дня. Он начал выползать из яранги, вытаскивал за собой оленью шкуру, на которой спал, и часами полусидел, полулежал у входа. Его не замечали не только люди, но и собаки, даже голенастые увальни щенки пробегали мимо. Но вот однажды крупный щенок-подросток волчьего окраса и с мохнатой белой чайкой на груди (Дитмар давно выделил его— он припадал на переднюю левую лапу) остановился, пробегая, и пристально cтал всматриваться в человечье лицо, принюхиваться напряженно. Ноздри его вздрагивали, он весь подался к человеку, поджав покалеченную лапу. Дитмар медленно протянул к его морде руку. Собака вздрогнула, попятилась было, даже оскалила острые молодые клычки. Дитмар руку не убрал, а зашептал едва слышно: «Что, тяпнешь? Тяпни, брат, я не успею убрать руку — слабый. А ты сильная собака, хоть и худая. Тебя не кормят? Ты им не нужна, увечная?..— собака приблизилась, нос почти касался протянутых пальцев. Дитмар продолжал нашептывать: — Терпи, брат, ничего не поделаешь, это великий закон естественного отбора. Пастухам хромая собачка не нужна. А мне ты будешь нужна. Ну, дай мне погладить твою славную мордаху!»
[52]
И в этот момент собака, как завороженная, прикрыв глаза, подалась вперед, протянула морду под человечью руку, под дрожащие пальцы. Дитмар задохнулся от волнения, легкими движениями пальцев погладил густой мех за острым, напряженно прижатым ухом щенка. Из яранги вышла старая женщина, собака испуганно шарахнулась в сторону, а Дитмар все еще протягивал руку. Старуха стрельнула взглядом, выплеснула из котла на грязный снег бурые отмывки и громко заговорила с теми, кто был в жилище. Она хихикала, кривила тонкогубый сморщенный рот. Дитмару казалось, он дословно понимает тираду старухи — она говорила о встрече двух недужных и ненужных, не скрывая неприязни ни к человеку, обузой свалившемуся на семейство, ни к щенку, который никогда не станет ни ездовой собакой, ни оленегонкой. Тот и другой — только желудки! И как это они нашли друг друга?
«Одно в твоих словах истинно, бабушка-ягушка,— думал Дитмар, улыбаясь с закрытыми глазами, — мы нашли друг друга. Знакомство следует продолжить!..» На его лицо садились легкие пушистые снежинки, и он обрадовался — впервые с мгновения «немого взрыва» и гибели Ичаэргина — ощутил приятное чувство возвращения к жизни!
Не раскрывая сомкнутых век, улыбаясь, Дитмар медленно сжал кулаки. Пальцы были слабыми, но кулаки послушно сжались, ногти врезались в мякоть ладоней. Это были его руки, они слушались! Он напряг мышцы ног, подвигал пальцами и только теперь обратил внимание на то, что обут он не в свои юфтевые сапоги с высокими голенищами, а в облезлые чукотские торбаса. Ногам в них было тепло и уютно. «Все, хватит киснуть! Я здоров — и надо собираться в дорогу. Слаб? Надо окрепнуть!»
Дитмар вспомнил запах кислой пищи, которой его кормили, и сразу подкатила тошнота. «Отставить штучки! Они на этой еде живут веками. В чужой монастырь со своим уставом не ходят, шашлыков по-карски, бульончиков и помидорчиков здесь нет, а есть то, чем тебя кормят. И ты выжил и выздоравливаешь. Вкусовые ощущения, запахи? Все условно. Они тебя не замечают? На это есть причины. Смирись и подчини все единой цели: окрепнуть и уйти, освободить их от себя. Скорый уход — единственная твоя благодарность этим людям!»
С этого дня Дитмар начал выздоравливать осознанно. Он подолгу ходил, не удаляясь от яранги. Не было палки, на которую можно было бы опереться,— он упорно ходил без подпорки. Ему по-прежнему выставляли еду к месту, где он спал. Дитмар ел, старательно пережевывая несоленое, едва проваренное мясо, до листика подбирал какие-то растительные квашения. Он ел копальхен, глотал куски жира и уже не чувствовал омерзения, не обращал внимания на тухлый, маслянистый дух ворвани, на осклизлость
[53]
лежалости. Он ел, как бы принимая лекарства. А кто принимал приятные лекарства, не горькие? Нет таких лекарств! Однажды Дитмар, съев выделенную ему порцию, подошел к месту общей семейной трапезы, присел и — как это делал Ичаэргин за их столом — сам потянулся за крупным куском мяса. Он ждал, что вот-вот его остановят, запретят есть общее. Но никто его не остановил ни словом, ни жестом. У Дитмара не было ножа — он не знал, где его куртка, и не спрашивал о ней. Вгрызаясь в кусок мяса, он увидел протянутый ему стариком нож — грубую роговую рукоять, тонкое, сточенное почти до обушка лезвие. Старик-чукча протягивал нож так, как это сделал бы пастух-киргиз или пензенский хлебороб-крестьянин— к себе лезвием, рукоятью — к берущему. Дитмар громко поблагодарил старика, тот ему не ответил ни словом, ни улыбкой. В трапезе участвовали пятеро мужчин, Дитмар был шестым. Женщины с ними не сидели, и сколько их жило в яранге, он не знал... Обглоданные кости, хрящи, иепрожевываемые сухожилия Дитмар складывал подле себя. Поев мяса до сытости, запив темным бульоном, он вынес объедки на волю. Все собаки стойбища — здесь было две яранги — бросились было к нему, но тут же, как по неслышимой команде, разбежались. Только хромоногий щенок подбежал к геологу. И Дитмар не отходил от щенка, пока тот не съел все объедки.
Дитмар назначил себе походы по глубокому снегу. Проваливаясь почти по пояс, превозмогая слабость, он подолгу кружил по целине, все дальше уходя от яранг. Он заметил — старик, давший ему нож за едой, наблюдает за ним. Дитмар как-то подошел к старику. Тот старательно отворачивался, но не ушел. Дитмар сел на снег.
— Отец, присядьте, пожалуйста,— Дитмар, улыбаясь, указал старику место напротив. Тот продолжал стоять, искоса поглядывая на геолога. Дитмар не настаивал. Он пальцем прочертил на утоптанном снегу едва видимую линию, отметил крестиком место:
— Отец, это — Биллингс! — И нанес еще один крест.— Это — кооператив, Бурматов, американская шхуна. Так?
Старик присел, всмотрелся в чертеж. Дитмар словами и жестом спросил:
— Мы — ты, я, яранги — где?
Старик молча ткнул заскорузлым пальцем в точку у ног Дитмара. Получалось, что их место было южнее и немного западнее крестиков, обозначавших мыс Биллингса и кооператорское жилье. Он внимательно смотрел в глаза старику. Тот ткнул пальцем в крестик, дважды произнес хрипло «амарэкэн», обвел пальцем кружок у крестика и снова дважды прохрипел: «Валкарайн... Валькарайн...»
Дитмар, тыча пальцем в чертеж, вершками отмерил расстояние
[54]
от места их стойбища до «амарэкэн-Валькарайн», потом, для большей ясности, изобразил пальцами поход — и снова отмерил на распах указательного и большого пальцев, и все спрашивал, далеко ли идти.
Старик задумался, прикрыв глаза. Он не искал ответ, он знал эту местность. Мудрый старик искал образ расстояния и времени. Молча встал, ковыляя подошел к нарте, пнул ее ногой. Собаки, клубочками свернувшиеся подле нарты, вскочили. Старик сел на нарту, гортанно вскрикнул, как бы погоняя собак, потом замер, будто заснул, вновь вскинулся и погнал собак. Он увлекся этой игрой — вскрикивал, взмахивал руками — то была «быстрая езда». Отдышавшись, старик подковылял к чертежу, раскоряченными малоподвижными пальцами «пробежал» половину расстояния, ткнул Дитмара кулачком в плечо и показал, что спит. «Проснулся» и «пробежал» остаток пути. Дитмар вскочил на ноги, старик тоже поднялся, и Дитмар его тихонько обнял. Старик едва доставал ему до подмышки.
— Спасибо, отец! Большое спасибо! Я понял — два дня, один ночлег.
Когда утром Дитмар проснулся, у его полога уже были сложены вещи — куртка, сумка, сапоги, белье. Все было скукоженным, помятым, но сухим. От белья горьковато пахло пропотелостью и чукотским жильем. Компас оказался на месте. В кармане куртки — нож. Дитмар вынул из кобуры браунинг. Пистолет был покрыт пятнами ржавчины. Компас работал исправно: как только был отжат затворный рычажок, стрелка послушно указала на норд.
За едой старик подкладывал Дитмару самые жирные, самые мясистые куски. Женщины подали миску с варевом — буро-зеленым бульоном, Дитмар потянулся к миске, но старик остановил его, подал еще одну большую кость с обильным мясом и жиром.
Стояло тихое серовато-сиреневое утро. Волнистая, с округлыми возвышенностями местность казалась выпрессованной из серебра. Небо было наглухо затянуто, но не тучами, а как бы серой фланелью. Тучи бугрились и темнели только на дальнем южном горизонте. Дитмар чувствовал себя здоровым, к нему вернулась радость движения. Он отошел от яранг на полсотни шагов и обернулся. У обеих яранг стояли чукчи — все, взрослые и дети. Он поднял руку. Старик подтолкнул малыша, тот мохнатым шариком подкатился к геологу, прижимая к груди сверток. Бросив сверток у ног Дитмара, малыш развернулся и покатился обратно. Вот он добежал до яранги, и тут из-за группы людей выметнулся пес. Дитмар присел, распахнул руки, но собака, взвизгнув, увернулась, пробежала дальше, пробила рыхлый снег целины, подняв каскад искристой пыли, развернулась и залегла, сторожко подняв острые уши.
[55]
— Спасибо, люди! Спасибо, мудрый старик! — Дитмар кричал и размахивал руками. Чукчи стояли молча и неподвижно. Только малыш вскинул ручонку.
Дитмар пошел на норд. В рыхлом снегу он держался собачьего следа. Пес убегал, пробиваясь в снегу, ложился, поджидая хозяина, и вновь срывался в бег, придерживаясь направления, выбранного человеком...
В сверток, переданный стариком, были завернуты куски вареной оленины. А сверток оказался той самой оленьей шкурой, из которой был сооружен персональный полог геолога.
Дитмар вытоптал площадочку у крутого склона сопки, в распадке, расстелил шкуру, уселся и принялся за карту. Уже стемнело, огонь развести было нечем, да и не из чего. Карту пришлось вытащить из-под целлулоида. Всматриваясь в линию берега, в прежние отметки, Дитмар очень приблизительно сориентировался на местности и нашел свою точку, основываясь на пройденном и оставшемся до побережья пути. Закусив холодным мясом, отдав псу кости и хрящи, Дитмар прилег, поджав ноги к груди. Было тихо и не очень морозно. Пес неподалеку хрумкал, размалывая крепкими зубами мослы. Дитмар угрелся, скорчившись, но сон не шел. Гудели натруженные долгим и непривычным переходом ноги, икры сводило судорогами. Пришлось подняться, нагрести под ноги сугробчик, сумку приспособить в изголовье, шкуру — под спину. Теперь можно было вытянуть ноги и приподнять их — так учили отдыхать опытные люди. Дитмар то подремывал, то вставал, чувствуя, что окоченевает. Услышав возню собаки, присмотрелся — пес вырыл в слежавшемся снегу под склоном пещерку, забрался в нее, свернулся клубком, носом к выходу. Усвоив пример, геолог и себе выкопал нору, разложил в ней шкуру, умостился и снежками заложил лаз, оставив дыру с кулак — для продыха.

Дед Савелий тащил к дому охапку плавника. Время шло к ночи. В сумрачном морозном пространстве белели закаменевшие льды, вздыбленные торосы. С юга тянул острый ветерок — ровный, без порывов, он подвывал тихонько и жалобно, но дед Савелий уже слышал в его подвывании угрозу. Он останавливался, подставляя ветру лицо, вслушивался: как только острое жало его стрелы повернет за спину, на восток и к югу, вой окрепнет до рева — налетиг свирепый норд-вест, заметет пурга на многие дни.
Уже несколько дней дед Савелий жил в избушке один. Подъехали чукчи из-под мыса Шмидта—тремя нартами, взяли, много товара, а на расчет не имели достаточного количества мехов — и Бурматов поехал с ними. Надо было также повидаться с чаучу, хозяевами стад и стойбищ.
[56]
Сбросив плавник у крыльца, дед взялся за пешню — лед обколоть у входа. Тюкал пешней, крякал, вспоминал Беспалова — тот последним делал эту работу. Гнал старик от себя мысли о Дитмаре, боялся этих мыслей. По здравому рассуждению получалось, что с Дитмаром случилась беда. Старик успокаивал себя — с Дитмаром Ичаэргин, чукча не даст геологу пропасть в тундре.
Дед Савелий нехотя поужинал холодным, но чай пил долго. В жилухе тепло, углы тонули в полумраке, в круге света было место только столу и человеку, нахохленно сидящему у самовара. Чай не мешал думать. Самовар уютно посапывал, а за стенками жилухи уже завывала пурга. По ударам ветра Савелий судил, что пурга еще не набрала силу.
Старик только подумал, а может быть, и вслух произнес: «Упаси, господи, всякого странника и путешествующего!» — как в наружную дверь заколотили, забухали. Старик вскочил, выбежал и исподнем в холодные сенцы, стал поспешно откидывать дверной засов. Дверь распахнулась, ворвавшийся снежный вихрь заставил старика отпрянуть. На пороге копошился залепленный снегом человек — он втаскивал в сенцы упиравшуюся собаку.
— Не стынь, дедушка, на холоду, беги в тепло! Я сейчас... То был Дитмар. Старик бросился к нему, обхватил, приник к заледеневшей одежде, что-то бормотал, выкрикивал косноязычно. Он забыл имя человека — ну выпало из памяти в тот момент— и кричал: «Дитмар, Дитмар!», а Дитмар все пытался притворить дверь и не выпускал загривка пса.
Дед Савелий заново заправил «семилинейку», долил самовар. За стеной ревел норд-вест. Друзья сидели, разделенные углом стола, оба в исподнем — в жилухе было жарко. Дитмар уже выплеснулся, выговорился, и дед насупился, сник, упрятал глаза под мохнатые брови. Молчали.
Безымянный пес спал у порога, уткнувшись носом в куски мяса. Он вздрагивал, сучил задними лапами — от кого-то убегал во сне.
Поваров разлил по стаканам спирт — все по тем же четырем «булькам», прижал стакан к щеке и крепко зажмурился, вздрагивая крутыми плечами. Дитмар уткнул взгляд в стакан, грел его в красных, потрескавшихся до крови пальцах.
— Что же, Егорыч, помянем Ичаэргина, доброго человека и товарища.— Савелий Васильевич выпил не спеша, перевел дух. Дитмар все не пил, задумался.
— Ты чукчей пойми и не обижайся на них, чистых. То, что тонул, им было понятно. А вот что выбрался, спасся — им это не понятно. По их разумению, взятое морем не возвращается — это как бы жертву взял себе морской бог. Потому чукчи и плавать-то не умеют, тонут, как бедолага-Ичаэргин, не барахтаясь. Мне доводи-
[67]
лось с эскимосами встречаться. Они природные мореходы и зверобои, почитай, с дрючком на кита ходят. На плаву моржей бьют, в одиночку медведя колют!.. Так и они — морской народ — не плавают, не спасаются. Обмишулился, очутился в воде — амба, ключом ко дну идут... А ты выплыл и явился, понимаешь? Вера им не позволяла тебя принять! Но тут другой закон тундры в силу вступил — не оставлять человека в беде, раз добрался до их порога. Два верования столкнулись, эвон как!.. Мудрый, истинно мудрый старик тебе повстречался — между двух пастей лазейку нашел!.. Ты — выпей, тебе — надо. Кручина, она, брат, не лучина, не осветит. Выпей, Дитмар, помяни добром Ичаэргина...
Геолог послушно выцедил спирт, как воду, и не задохнулся. Он так и не поднимал глаз.
— Ичаэргин тебя не моложе был, но жить только начинал, он к нам тянулся, перенимал доброе. Не ты его погубил, Дитмар, не самоедствуй. А если совесть плачет, то есть добрый совет: ты — человек, Дитмар, ты сильный и совестливый, и у чукчей в долгу навечно. Вот и помни, не забывай, живи дальше как бы за двоих, работай в две силы, страдай за людей в два сердца, и будет жив Ичаэргин твоей жизнью. Все, Дитмар. Я сказал...
Дитмар спал без снов, наслаждаясь теплом, сытостью и защищенностью. Ему было легко, как в детстве. Просыпаясь, он не замечал смены времени: все так же выла пурга, все тот же теплый свет «семилинейки» и махровые наросты инея на стеклах иллюминатора...
Бурматов вернулся с окончанием пурги. Ни транспорта, ни рабочих, ни проводника-чукчи хозяева больших стад не выделили. По известным им признакам, ожидалась тяжелая зима, морозная и с большими снегами. Каждый человек у стад был нужен.
— С чаучу не поспоришь, Владимир Георгиевич. Мы с ними не только на разных языках говорим,— объяснял Бурматов,— у нас и взгляды на вещи разные.
Напурговался, намерзся Бурматов, никак прогреться не мог, чаи гонял по часу. Дед Савелий готовил для него баню, вернулся в жилуху и тоже к чаю приник.
— Понятия у нас с ними разные — это уж точно! — Дед Савелий помолчал, с шумом прихлебывая обжигающий чаек.— Только и нам бы надо понятие поиметь. Разберемся! Мы сюда не на день прибыли, у нас с вами выбора нет— с ними ли дела иметь или с другими людьми. Но других-то здесь нет!.. Обозвать, бирочки развесить, озлиться — оно проще простого. А дальше-то как?
— Ты у нас, Васильич, словно поп в приходе — всех помирить хочешь. Был у нас в селе под Витебском попик, тот все мечтал коммунизм с верой христовой помирить и объединить. Доказывал, дескать, у Ленина те же десять заповедей в основе учения!
[58]
Дитмар раскраснелся от чая, разнежился перед банькой.
— Сурьезный, видать, был попик ваш, раз запомнился. Никого другого не помнишь — его одного! Не дурак — дураки не запоминаются.
— А помирить бога с марксизмом пытался и Луначарский Анатолий Васильевич,— усмехнулся Дитмар.— Владимир Ильич за это не раз с товарища наркома стружку снимал... Вы продолжайте мысль, Савелий Васильевич.
— Продолжу... В центральных губерниях России мужики исстари общинами держались, так? Со времен «отрубов» многие занялись земельной наукой, книжки почитывали, машины фирмы «Мак-кормик» выписывали. Ни по каким статьям русского мужика с чукчей не сравнить, уровень понимания выше, так? Но коллективизации поддались не сразу, и не одни кулаки супротивничали, середняк тоже не враз подался в колхозы. А считайте, почти каждый двор крестьянский был связан с рабочим классом — кто родством, кто потребностью в машинах, железе, керосине, в тех же гвоздях! Но понимание колхоза как нужности для соответствия индустриализации — было оно? Не было! Так-то вот. Чукча без железа обходился из рода в род, ему контакт с рабочим классом не нужен, смычка города и деревни — не понятна для него, да и ни к чему. Лозунги Советской власти — даже и на чукотском языке — кто до сознания пастуха-тундровика доведет? Грамотных нет, а кто и поднаторел, так тому шаман рот заткнет, его авторитет выше, древнее! Тут не только за середняка бороться предстоит, еще и бедняк не с нами.
— Да, с классовым самосознанием у чукчей глухо! — согласился Бурматов.
— Какое уж там самосознание, братцы! Он сам, безоленныйто, от чужого стола кормится. Ему завтрашней правдой детей не накормить, а сегодняшняя — она у чаучу-богача. У кого олени стадами неисчислимыми — тот, по ихнему понятию, кормилец, благодетель!..
— И разобщены чукчи, мало их в тундрах, а тундры велики. Как охватить массы разъяснительной работой? Мы для них пока еще чужаки,— раздумчиво высказывался Бурматов,— а чукчей-большевиков совсем мало... Чукчи привыкли о пришлых по американцам судить, а те — кто? Купцы — им прибыль подавай, они за процент хоть с кого шкуру слупят. Пропаганду хорошо бы поддержать товарами, да по нашим ценам. А мы не можем еще...
— Но и сделано немало, Петр Васильевич! Сформирован округ, создан актив в Уэлене, Анадыре, Марково, теперь и в Певеке. Советские и партийные органы показали себя при спасении челюскинцев. А как чукчи и эскимосы включились в спасательные работы! Такого же не было никогда!
[59]
— Верно, Георгиевич, есть советская опора на востоке, газета стала выходить окружная, совхоз оленеводческий создан — семнадцать тысяч олешек — это не шуточное дело!.. И культбаза в Лаврентия много лет работает. На ее опыте создают новую в Чауне. Там директором Аристов — прошлой зимой познакомились. У него открыты школа-интернат, больничка, работают учителя, врачи, ветеринары. Они и обустраиваться еще тогда не кончили, а Аристов Михаил Григорьевич уже Комитету Севера дельный отчет послал... Теперь и в Певеке райком партии, там Наум Филиппович Пугачев — толковый мужик. Сразу с семьей прибыл и с детьми. Письменность чукотская и эскимосская в позапрошлом году введена, три десятка школ работают, около тысячи детишек учатся. Что ни говори — началась для чукчей турваургин — новая жизнь!.. Все так, вот только материальная база у нас еще слаба, могли бы и больше дать, так доставка сложная...
— Вот оно, дорогой мой Бурматов! Нам бы, геологам, поработать — тут многое что есть, сердцем чую. И не я один, три экспедиции на Чукотке сегодня. Но если и те — на Чауне и в Лаврентия — в таком же положении, как я, то много мы не наработаем, год пропадет!
— Не избежать тебе, Георгиевич, Певека, нужно пробиться к Пугачеву! Вся северо-западная часть Чукотки теперь под Чаунским райкомом — если кто и сможет помочь, то Пугачев!..
— Идите, парьтесь, созрела банька-то! — Савелий Васильевич поднялся.— Утром договорим, утро вечера мудреней!

Из отчета В. Г. Дитмара:
«...очутившись без транспорта, без рабочих, без помощников, почувствовал, что работа под угрозой, задумал уехать в райцентр за распоряжениями об оленях и спутниках... Прокочевав с чукчами полтора месяца на оленях, я в середине декабря — через хребты и реки Кейювеем, Ичунь, Ылелюн добрался до Певека».

По протекции Бурматова Дитмара приютила семья оленевода Валле, кочевавшая из тундры Канайя на запад. Взяв с собой только самое необходимое, геолог отправился в долгий путь. С первого же дня в новых условиях Дитмар включился в рабочий распорядок чукотской семьи. Все еще не зная языка, он проявил свои стремления делом — вышел в ночную смену на оберег стада. С вечера подготовил карабин, заправил флягу горячим чаем, просушил обувь. Когда в ярангу пришли двое парней — сыновья хозяина, старого человека с глазами, изъеденными трахомой,— и старик поднялся, чтобы идти к стаду в паре с молодой женщиной, женой одного из сыновей, Дитмар остановил старика и жестами показал, что пойдет вместо него. Балле оглядел геолога критическим взгля-
[60]
дом, выдернул из-за его пояса вязаные перчатки и что-то сказал женщинам. Молодуха подала ему пыжиковые рукавицы. Старик оставил женщину в яранге, к оленям пошел сам. Вслед за ним в морозный мрак вышел Дитмар.
Измученный, едва передвигая ноги, вернулся он к утру в тепло яранги. Старик пришел чуть раньше. Он встретил геолога у огня, указал на место рядом с собой, и женщина подала ему еду сразу же после главы семьи. Поджав под себя длинные ноги, болевшие каждым суставом, Дитмар ел, поминутно засыпая.
Днем его разбудили поесть, он едва поднялся. Все тело казалось измочаленным, избитым. Болели ноги, поясница, плечи, шея...
Ближе к вечеру Дитмар проснулся сам. У его изголовья лежал полный комплект меховщины — исконной одежды и обуви оленевода-тундровика. Все было впору, все новое, крепкое и удобное, теплое и по-своему красивое. С того вечера женщины обихаживали геолога так же, как и остальных пастухов.
Мужчинам нравился карабин Дитмара. То была укороченная драгунская винтовка-трехлинейка, новенькая, не успевшая потерять глянец лакировки. Все по очереди осматривали карабин, ощупывали, хвалили. Дитмар решил показать оружие в деле. Закоптив мушку и планку прицела, он вышел из яранги в сопровождении всей чукотской семьи. Молодой паренек Пананто, поняв замысел геолога, подхватил обугленную кость и побежал в сторону пасущегося стада. Вот он воткнул кость в сугроб, но Дитмар махнул рукой, закричал: «Дальше!» — и паренек еще отбежал. Дитмар прищурился, примерился и дал команду еще бежать.
Темная широкая лопаточная кость едва виднелась на дальнем сугробе. Дитмар обождал, пока паренек отбежит в сторонку, и вскинул карабин. Грохнул выстрел, и кость наклонилась. Пананто побежал к ней, размахивая руками. К яранге он шел молча и важно: кость была продырявлена пулей как раз посредине!..
Гемауге — так звали старшего сына — выпросил у Дитмара карабин в очередное дежурство у стада. Старик перестал ходить в оберег. С Дитмаром в паре ходила смотреть оленей Тынатваль.
К концу первой недели Дитмар уже не так уставал. Охотно приняв на себя ночные смены, он высыпался к полудню и до вечера бродил по округе, высматривая обнажения, кекуры, террасы на берегах речек и ключей. Полевая книжка заполнялась записями, на карте множились отметки. Стояли погожие морозные дни, по освещенности напоминавшие ленинградские зимние сумерки. Дитмар приноровился к тусклости полярной ночи, делал глазомерные съемки почти безошибочно, приучился к мерному расчетному шагу при измерениях. У кекуров, у характерных речных поворотов он «привязывался к местности», наносил на карту уточненные чукотские названия рек, урочищ и сопок.
[61]
Чукчи не загружали его работой помимо дежурств у стада, не мешали работать, хоть и не понимали того, чем он занят. Ночные дежурства у стада с их обостренной настороженностью, с дальними пробежками за отколами, с краткими передышками на снегу, свернувшись в клубок, стали ему привычны.
Дитмар назвал своего пса Нордом. За сытые дни в базовской жилухе и за эти тундровые недели Норд заметно подрос и окреп. Хозяева, заметив особую привязанность геолога к собаке, кормили ее чаще, чем трех своих оленегонок, маленьких, густошерстых собак, лишенных клычков еще в щенячьем возрасте. Оленегонки, помощницы пастуха, частенько покусывают оленей за задние ноги, а лишенные клыков, они не прокусывают кожу, не портят камус. Норд был крупней, тяжелей оленегонок. Он был из рода ездовых лаек — широкогрудый, остроухий, с тугим калачиком-хвостом. В ночных бдениях Норд проявлял себя отлично — не отходил от хозяина и появление в округе волков чуял раньше оленегонок. Подняв тревогу лаем, Норд не кидался в драку, он только наводил хозяина на зверей, бросался к волкам, но не добегал — выводил на прицельный выстрел. С его помощью Дитмар убил своего первого волка — огромного, светло-серебристого, с густой гривой. Тынатваль выделала шкуру, и Дитмар брал ее на дежурства: что сидеть на ней, что прилечь — благодать!
Старая Келена и молодая Тынатваль (ей было лет восемнадцать, но она уже была матерью двух мальчишек—маленьких пузырьков в пыжиковых керкерах) раньше всех в яранге поднимались и позже всех укладывались на ночлег. Работали они непрестанно: то готовили еду, то шили одежду, то добывали топливо. Топливо —самая главная забота женщин и самая большая ценность в тундре, у берегов полярного моря. Здесь топливо так же регулирует частоту перекочевок, как и ягель — корм северного оленя. Женщины много шили. Дитмар часами мог наблюдать за их работой. Они сучили нити из подколенных сухожилий оленя — из этих желтоватых волокон можно было выбрать тончайшую нить для нанизки бисера, часто применяемого в украшающих одежду узорах, и можно скрутить прочную, похожую на российскую сапожную дратву прошву для пошива меховой одежды и обуви. Женщины шили одежду и постоянно ее ремонтировали. Каждый пастух имел по два, а то и по три комплекта одежды и обуви. Забежав в ярангу перевести дух и попить чаю, мужчина переодевался во все сухое и отремонтированное. На снегу сыромятная обувь изнашивается быстро, поэтому тундровики очень ценят шкуры морских зверей — нерпы, лахтака, моржа. Сшитыми шкурами моржа выкладывалось наполье яранги, из клыков изготовляли пластины на полозья нарт. Лахтачья кожа — незаменимый подошвенный материал для тундровой обуви. Из ее тонко нарезанных рем-
[62]
ней сплетали арканы-чааты. Шкуры — главные предметы меновой торговли между чаучу и чукчами побережья. Ароматное, тонковолокнистое диетическое оленье мясо — основная пища тундровых чукчей. Но оно нуждается в добавке нерпичьего и моржового жира — уж очень велик расход энергии у пастуха, да еще в морозы.
Своеобразие быта кочующей семьи — каждый занимается своим делом. Усилием воли сняв психологический барьер, Дитмар стал человеком тундры. Как бы ни сложились сутки, но перед выходом в ночное он обязательно подробно записывал результаты геологических исследований, вел дневник наблюдений за климатическими и погодными проявлениями, конспектировал свои познания о быте и характере чукчей. Он научился побеждать усталость гимнастическими разминками, ввел физические упражнения в график своего дня. В первое время вся семья оленевода выходила смотреть на геолога. Он то быстро шел, приседая на каждом пятом шаге, то срывался в размашистый бег, высоко вскидывая колени, то мчался в спурте — и все норовил по глубокому снегу на пологих склонах сопок. Позже его занятия перестали удивлять чукчей. Зрителями оставались только малыши и иногда Пананто — тот с восторгом смотрел на раздетого по пояс, обтирающегося жестким льдистым снегом геолога.
В ночном — при ясной ли погоде с трескучими морозами, в пургу ли — Дитмар сам обходил, обегал стадо, позволяя напарнице Тынатваль отдохнуть. Норд научился укрощать строптивых молодых бычков. Все еще прихрамывая, он стремительно набирал скорость и сбоку, как сокол-сапсан, грудью в прыжке сбивал с ног непокорного бычка. Оглушенный, потряхивая молодыми рогами„ олень бегом возвращался к стаду.
Дитмар приучал себя не ложиться во время ночных дежурств, он отдыхал, сидя на трофейной шкуре.

Балле сам взялся отвезти геолога в Певек — до райцентра оставалось километров тридцать-сорок.
Дитмар переоделся в свою европейскую одежду. Он уже отвык от нее. Сапоги казались тяжелыми и неуклюжими. После обильного завтрака Тынатваль преподнесла ему новую меховщину. Он пытался отказаться — уж очень дорогим был подарок, но Тынатваль поддержал Гемауге. Балле и старая Келена увязали одежду в удобный тюк и отнесли к нарте.
Старик гнал оленей быстро. Здесь, вблизи морского побережья, снег был неглубоким и утрамбованным ветрами. Плато казалось облитым затвердевшим крахмалом. Облизанные ветрами пологие сопки и низины искрились даже в пасмурности полярных дней. Под плоским и низким небом по заснеженной бескрайности тунд-
[63]
ры букашками передвигались парные оленьи упряжки — две нарты, а на них два человека.
Передохнуть остановились у трех яранг прибрежного чукотского стойбища Апапельхин. Пока пили чай, Балле рассказывал старикам о Дитмаре, по-видимому, хвалил его — чукчи поглядывали на геолога дружелюбно и заинтересованно.
Перед утренним чаем Дитмар вышел на прибрежную отмель. До самого горизонта расстилался закованный в ледовый панцирь морской простор. В северной стороне небо над льдами светилось жемчужной полосой, прижатой к горизонту тяжелым пластом темных туч.
В полдень перед Дитмаром, вслед за Валле остановившим упряжку, показался белесый треугольник мыса, с юго-востока закрытого горой. Вдалеке виднелась серая прерывистая линия прибрежных торосов. У острия мыса-треугольника курились дымки жилья. Валле вскинул острый подбородок, поросший жидкой седой бородкой, прищурился, ткнул рукавицей в сторону дымков.
В километре от поселка, в одинокой яранге семьи малооленных чукчей, Валле остановился на ночлег перед обратной дорогой. Чувствуя нетерпение геолога, он не стал его задерживать. Взвалив на себя тяжелую кладь, Дитмар пошел в Певек.
К домам крошечного поселка он спустился по откосу горы Паакынай. Мачта с красным флагом, девять странных цилиндрических домиков с коническими пологими крышами, чуть в стороне от них три рубленых дома, так похожих на деревенские избы где-нибудь под Мгой, и землянки, едва различимые от сугробов. К западу от округлых домов — еще одна крыша дома-новостройки. У берега, чуть выше торосов припайного льда,— утонувшие в снежных наметах кавасаки, баркас, шлюпка-шестерка. Певек...
Первый встреченный им человек оказался пекарем Акимовым. Поздоровавшись с приезжим, Акимов повел его к себе.
Удивительный, знойный и хмельной дух пекарни! Пока гость раздевался, Акимов выбрал из-под стеганой накидки пару душистых, хранящих печной жар румяных и поджаристых буханок. Пек он их на украинский манер — в круглых формочках.
— Ешь, друг, это — хлеб, настоящий хлеб! Небось, отвык? — Дитмар отрезал ломоть во всю ширину буханки, густо посолил и, зажмурившись, откусил горячий, ноздреватый кусок.
Он жевал, блаженно щурился, постанывал от наслаждения. Акимов подал чай в больших расписных фаянсовых чашках, щедро насыпал в каждую мелкоколотый сахар-рафинад. То был истинный пир!
Дитмар жадно выслушивал новости, даже не очень радующие. Акимов сообщил, что Пугачев Наум Филиппович, председатель райисполкома Тыкай и заведующий культбазой Аристов еще в кон-
[64]
це ноября выехали на аэросанях в устье Чауна. В райкоме и в райисполкоме, стало быть, ответственных работников сейчас нет... Сергей Владимирович Обручев — на месте, в своем доме-новостройке, вот только недавно приходил в пекарню Перетолчин, брал хлеб ночной выпечки. Сам Акимов — плотник-строитель. Хлебопеком стал по доброй воле, заменив пекаря, оказавшегося неспособным. Хлеба печет — такого, для потребления в свежем виде,— немного, две дюжины буханок, да и то не каждый день. Чаще выпекает хлеб «кирпичный», для последующей высушки. Русских людей во всем Чаунской районе не более ста человек, чуть поменьше полутора тысяч чукчей — тундровых и береговых... Частенько приезжают полярники с мыса Шелагского...
К дому Обручева Дитмар отправился один. Еще издали он увидел копошащуюся на крыше фигурку. Когда подошел, навстречу ему спустился с крыши Алексей Перетолчин, радостно раскинув руки.
— То-то, вижу, знакомый человек идет! Здравствуйте! — Они обнялись, Алексей крякнул, крепко притиснув Дитмара.— Поздоровел, хоть и худ, вроде как из канатов свитый!..
Уже у входа Алексей сказал:
— Сергей Владимирович ждал вас, вычислил — «Должен Дитмар объявиться не сегодня завтра!..»
— Шутите?
— Чего ж шутить? Наш — такой!
Дитмара встретили радостно, шумно. Каждый из «певекской семерки» старался обласкать гостя, сказать ему приветливые слова. С Обручевым, в суете и веселой возне, он поздоровался наспех.— Сергей Владимирович отошел за дальний конец длинного стола, присел на уголок и улыбался, щурился, пощипывая бородку. Первые страсти улеглись. Дитмара усадили за стол, все расселись вокруг, все еще шумели. Обручев постучал костяшками пальцев по столешнице — и все притихли.
— Рассказывайте, Владимир Георгиевич!
— Алексей сказал — вы ждали меня?
— Да, было такое. Догадался, что у вас возникли затруднения, неразрешимые на Биллингсе. Естественно, вы задумаете прибегнуть к районным властям... Догадаться несложно — у нас много общих проблем и в первую очередь с транспортом и проводниками, не так ли?
— Все так, Сергей Владимирович. Это — главное. Кроме того, я потерял Беспалова — нет-нет, он жив и здоров, но ушел работать на мыс Шмидта, и Семенов-моторист с ним... Я начал работы с чукчей Ичаэргиным, отличным товарищем, но он погиб... За четыре истекших месяца что-то сделано, но — мало, пугающе мало. Вот и пришлось добираться к вам, в райцентр. Но, как мне
[65]
уже сообщили, ни секретаря райкома, ни председателя рика нет— они в отъезде...
— Да, Эдуард доставил их в устье Чауна. Кстати, в этой поездке Наум Филиппович обещал и о нас порадеть — добыть оленей для дальних выездов... Как я и предполагал, с транспортными оленями здесь трудно. Богатые оленеводы кочуют значительно южнее — у побережья нет ягеля для больших стад.
— А и были бы здесь Пугачев и Тыкай — не помогли бы,— вступил в разговор Алексей Перетолчин.— У них под руками ничего нет, тут и собак-то ездовых наперечет... Пугачев научился каюрить, едва семейство чуток устроил, и начал ездить по ближним местам. Вишь, до Чауна выбрались с нашей помощью... Здесь остался инструктор рика Рынтыргин. С ним повидайтесь, он местный человек, может, подскажет что дельное.
— Конечно, схожу к нему.
— Не спешите, Владимир Георгиевич,— поднялся Обручев,— сейчас время радиосеанса. Хотите послушать последние известия из Москвы?
Геодезист Ковтун ушел за занавеску в малую комнатку, где размещался с Обручевым. Оттуда донесся треск настройки, и Дитмар напрягся, сцепив пальцы рук. Сквозь шумы эфира — сначала едва слышно, потом громче и внятнее — донесся голос: «Внимание, внимание! Говорит Москва. Работает радиостанция РВ-Один имени Коминтерна. Слушайте сигналы точного времени из института имени Штернберга. Третий сигнал — ровно в восемь часов по московскому времени...»
Дитмар снял с руки часы, приготовился. Пальцы дрожали. «Пик... пик... пик!» — его часы, больше месяца назад сверенные с бурматовскими, отставали на семнадцать минут.

...Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов!..

Никогда прежде величественные строки пролетарского гимна так не волновали Дитмара, как в этот раз, в девяти часовых поясах от столицы, в экспедиционном жилье товарищей и земляков, в тепле, пропитанном стойким запахом общежития и керосиновых ламп, в двух сотнях метров от береговых торосов Ледовитого океана. Он сдерживал волнение, только никак не мог застегнуть пряжечку на ремешке часов, и Эдуард Яцыно, молчаливый латыш, перехватил его руку медвежьими своими лапами, посапывая и не поднимая глаз, помог застегнуть.
Дитмару вспомнился вдруг печальный день похорон Сергея Мироновича Кирова. Это было за два месяца до их отъезда во Владивосток...
[66]
...Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим —
Кто был ничем, тот станет всем!..

Вечером, после долгого хлопотного дня, повидавшись с инструктором Рынтыргиным, Дитмар до поздней ночи засиделся у Обручева и Ковтуна, рассказывая им о своей «одиссее». Он показал Сергею Владимировичу на своей карте граниты горы Пыркатагын с утесом Канайон и многочисленными кекурами, выходы гранитов у реки Анкакууль, предположительно палеозойские граниты Айнауткуля. Его изыскания проходили пока только вблизи побережья, по северным границам нагорья, образующего хребет, названный Обручевым в исследованиях двадцать девятого года Чукотским.
Обручева особенно интересовали наблюдения Дитмара на стыке территорий. Часть своей территории Дитмар пересек при зимней перекочевке. Он рассказал о мощных киммерийских гранитах севернее реки Пырканайваам и южнее впадения ее в реку Млелювеем и о Ичуньско-Млелюнской депрессиях, ограниченных к северу рядом изолированных, вытянутых к северо-западу гор — Керпунг, Палян, Пытлян и Пырканайян, завершающихся мысом Шелагским,— это уже была территория исследований Обручева.
Сергей Владимирович расспрашивал дотошно, Дитмар смущался, нервничал. Его раздражал экзаменаторский тон Обручева, резкость суждений. Конечно, он помнил о превосходстве Сергея Владимировича, имевшего огромный опыт региональных исследований. Потому сдерживался, продолжал рассказывать, правда, несколько суше и холодней. Обидно было, по-мальчишески обидно, что Обручев игнорировал тот факт, что Дитмар эту начальную работу провел один, совсем один, если не считать беднягу Ичаэргина, сопровождавшего геолога только в самом первом маршруте... Отход Беспалова и Семенова, гибель Ичаэргина, скитание у Канайона, болезнь — все вдруг вспомнилось. Дитмар замолчал. Он пристально смотрел в глаза Сергея Владимировича, как будто взглядом внушая ему мысль остановиться, вспомнить о том, что за его спиной — за стеной экспедиционного дома — закреплены на расчалках укутанные в брезент аэросани. Да-да, они — собственная инициатива Обручева, но они есть теперь, когда надо работать! И на берегу — морская шлюпка с мотором, ныне приспособленным для зарядки аккумуляторов к радиоприемникам... И рядом с ним — Ковтун, инициативный, неутомимый геодезист, а за занавеской дверного проема — пять надежных спутников, и один из них Перетолчин, верный и испытанный друг и умелец... Ему бы одного Перетолчина! Завтра что-то решится, придумает что-нибудь инструктор Рынтыргин — будем надеяться. Но и получив оленей, каюра, он, Дитмар, останется один — один в неизмерен-
[67]
ных тундрах. И этого изменить нельзя! И нельзя изменить задачу экспедиции, объем ее плановых работ... Завтра и очень надолго — один.
Ночевать Дитмар ушел к Акимову. У пекарни к нему на грудь кинулся по-щенячьи визжащий от радости Норд.
— Ну-ну, дурашка! Тубо, Норд! С ног собьешь. Вымахал с волка, а ведешь себя как щенок. Да никуда я не уйду, все, успокойся, псина!
— Ты, Владимир, как по сигналу пришел, ко времени — сейчас хлебы доставать буду — поспели! — радостно встретил его Акимов.
В пекарне было жарко. Низкая, поднятая на валунах над полом печь источала знойный жар, сухой и запашистый. Перед тем как открыть заслонку, Акимов напялил на себя стеганый ватник, рукавицы надел. Из печи дыхнуло настоявшимся духом. Багровый, истекающий ручьями пота, Акимов метал из печного творила готовые хлебы, ловко, в один поддев подхватывая их на широкую деревянную лопату. Дитмар так и стоял, прислонившись к дверной притолоке, не мог глаз оторвать от священнодействующего пекаря, от сотворенных им хлебов. В избе было полутемно, малиново светился жар, отгребенный на загнеток, моргала от густого тепла коптилка — лампочка, заправленная конопляным маслом: керосиновой лампы в пекарне Акимов не терпел. Выметав хлебы, накинув на них простыни и простеганную полость, он одним махом обтерся льняным полотенцем и оскалился белозубой улыбкой.
— Вот мы и с хлебом, товаришшок!..
Ночевали в пристройке. Дитмару не спалось. Казалось, после полуторамесячного похода в морозы и пурги, частых бессонных доглядов у стада полудиких оленей Балле теперь бы, в сытости и тепле, спать да спать. Дитмар то проваливался в забытье, то просыпался как от толчка, и явь наступала продолжением прерванной мысли. Он прокручивал в памяти эпизоды тундрового бытия, вспоминал подробности наблюдений, записей и зарисовок. Этот «фильм памяти» приходил к нему частями и складывался как бы в параллель с обрывками разговора с Обручевым. Да, он сравнивал результаты своих работ с теми, о которых рассказал Сергей Владимирович. Сравнивал ревностно, самолюбиво, каждый раз возвращаясь к мысли — у Обручева группа специалистов, транспорт и опыт работы в этих местах. Собственные результаты виделись как числитель, результаты Обручева — как знаменатель. Колонки этих дробей воображались выписанными школьной меловой палочкой на черном глянце классной доски. В конференц-зале Арктического института из таких досок была набрана линия от стены до стены...
...Первый маршрут с Ичаэргиным в бухту губы Нольде — сра-
[68]
зу же после высадки, в начале августа. Пешие маршруты к горе Нейен, подъем на вершину. Склон был пологим, не перебивался скалистыми уступами-террасами. Ичаэргин все отставал, посмеивался над геологом, нетерпеливо-быстро карабкавшимся к очередному обнажению. Дитмар откалывал образцы, рассматривал изломы, с помощью компаса замерял углы падения пластов, зарисовывал схемы... И вот Ичаэргина нет, и собранных образцов; нет — потонули...
...Пересек с кочевьем Балле бассейны Кувета, Пегтымеля, Тампакооля, Кюйвеема, верховий Ичувеема (по этой реке дошли до среднего ее течения и вышли в бассейн Млелювеема, пользуясь тем, что снега только укладывались и еще не закрыли обнажения на вертикалях), искал малейшую возможность проникнуть воображением в толщи слагающих пород. Забывал о ночной усталости, не думал о нагрузках предстоящего ночного догляда. Собирая образцы, карабкался на кручи, разгребал снег на террасах, добирался до осыпей, до скального грунта. Сомневаясь, повторял поиск и исследования. Никто не помогал, никого не было рядом, не с кем было словом перемолвиться, если не для совета, то хотя бы для того, чтоб услышать собственный голос. Валле стар, его сыновьям хватало своих забот. И не было рядом Ичаэргина — никогда не будет. Но память будет хранить его образ, год от года теряя четкость характерных черт. Останется имя и размываемое годами и расстояниями улыбчивое лицо. И останется решение жить за двоих. Прав был дед Савелий — это долг. Значит, вчера, седня, завтра — не один!

Пред.След.